16

 Двенадцатая ночь положила конец веселью. Несколько лордов и леди уехали, и я стала подумывать, почти ностальгически, об Эспане, но при каждом моем упоминании о намерении уехать из Манса, Беренгария находила какой-нибудь предлог, чтобы меня удержать. Наконец, после нескольких праздных дней, я сказала:

 — Но ведь ты же сама вот-вот уедешь в Руан.

 — Не раньше чем привезут сокровище Шалю. Ричард ждет только этого. Ты так любознательна, Анна, тебе будет интересно взглянуть на шахматную доску и фигуры из чистого золота, пролежавшие в земле пятьсот лет. По слухам, эти шахматы принадлежали Карлу Великому.

 Она говорила о сокровище Шалю так, словно о нем знали все и каждый. Но я никогда ничего о нем не слышала и была вынуждена уточнить:

 — Что оно собой представляет?

 — Я же сказала, золотая шахматная доска и фигуры. Неужели ты ничего о нем не знаешь? Какой-то крестьянин пахал землю в полях Видомара, и его плуг выворотил из земли клад. Все фигуры из золота, но чтобы как-то их различать, в одни вставлены рубины, а в другие изумруды, одни квадраты доски инкрустированы небольшими бриллиантами, а другие сапфирами.

 — Это, вероятно, выглядит замечательно, — заметила я. Возможно, у Карла Великого действительно была такая игрушка, но об этом не написано ни в одной хронике его времени, а я перечитала их все. Предполагается, что он относился к таким вещам с презрением.

 — Вот и хорошо, — сказала она. — Подожди до завтра или до послезавтра и увидишь сама.

 Впоследствии я упомянула о сокровище Шалю в разговоре — уж не помню с кем, — и мне сказали, что тот видомарский пахарь обнаружил дверь в подземный тайник, в котором нашли шесть гипсовых кувшинов, до краев наполненных драгоценностями. Соединив оба рассказа, я поняла одно: какой-то пахарь выкопал из земли что-то интересное, а возможно, ценное. И решила, что стоит подождать пару дней и увидеть, что это такое, тем более что Беренгария никак не хотела меня отпускать.

 По-видимому, я была единственным человеком, проявившим какой-то интерес к прибывшему «сокровищу». Это был кувшин из грубой красной керамики, с носиком с одной стороны и ручкой с другой, и на обеих его боковинах был виден процарапанный когда-то на еще не высохшей глине знак в виде рыбки, которым изобиловали римские катакомбы. Я узнала в нем один из тех светильников, которые проливали свет на самых ранних христиан, когда они собирались под землей на богослужение, — вместе с Нероном, его львами, его второй женой Поппеей, знаменитой своим любопытством, и с Трахусом и его шпионами. Кто-то из верующих или просто сентиментальный человек унес его на север и в какой-то критический момент закопал в землю. В кувшине было двенадцать монет — шесть серебряных и шесть из неблагородного металла, совершенно стершихся от употребления и поэтому ничего мне не говоривших.

 Ричард отказывался — или, вернее, был совершенно неспособен — поверить, что неказистый керамический горшок с несколькими не имевшими никакой ценности монетами в действительности и был сокровищем Шалю.

 — Если Видомар рассчитывал таким образом одурачить меня… — проговорил он и выдохнул совершенно невероятные угрозы, как дракон выдыхает огонь.

 Похоже, он больше верил в золотую шахматную доску, нежели в керамический кувшин с драгоценными камнями, потому что в письме, отправленном Видомару, писал: «Угодно ли вам передать мне золотые шахматы или я должен явиться за ними сам?»

 Беренгария сказала мне:

 — Пока Ричард не получит ответ, он не сможет думать ни о чем другом. Не поехать ли мне с тобой, не провести ли несколько дней в Эспане? Я с удовольствием снова посмотрю на него и на твоих женщин.

 Это было хорошим знаком — Беренгария начинала проявлять интерес к чему-то другому кроме отношений с Ричардом. Настроение у нас обеих улучшилось. У меня ненадолго зародились сомнения по поводу того, как повлияет ее приезд на душевный покой Блонделя, но со времени его возвращения и до дня, когда Ричард прислал за нею, мы все трое жили так дружно и спокойно, что подобные сомнения показались мне запоздавшими и неуместными.

 Они встретились тепло и радостно, что, несмотря на различие в их положении, свидетельствовало об устойчивой привязанности. Во время этого визита Беренгария часто просила его играть ей, потому что никто из музыкантов — а она слышала в Руане и Пуату многих — не умел играть и вполовину так же хорошо и приятно, как он. Она похвалила внешний вид и планировку дома, который за время ее отсутствия значительно вырос, и высказала восхищение его работой. Я смотрела, слушала и вспоминала, как однажды слово ее похвалы вызвало краску стыда, волнение и готовность к самоуничтожению. Теперь же Блондель слушал и улыбался и был явно доволен, но без малейшей тени жалости к себе.

 Когда мы остались одни, она сказала:

 — Каким старым выглядит Блондель, Анна… И каким больным!

 — Он постарел, — согласилась я. — Все мы постарели. Кроме того, он очень много пьет.

 — А что у него с рукой?

 — Высыхает. Как надломленная ветка. Разве ты не помнишь? Ее почти отрубили в битве за Арсуф.

 — Да, конечно, — кивнула она, но я поняла, что Беренгария об этом либо не знала вообще, либо забыла о таком пустяке.

 Она стала старше, добрее и менее эгоцентричной. И каким-то странным, зловещим образом, несмотря на тщательно причесанные волосы, дивное платье, остроносые туфли и сияющие драгоценные камни, отлично вписывалась в спокойную, однообразную, не от мира сего жизнь Эспана, прибежища для невостребованных женщин. Неделя ее пребывания с нами была радостной и спокойной. Потом пришла весть о том, что лорд Шалю, Видомар, ответил на письмо Ричарда: «Я понимаю, милорд, что, требуя от меня то, чем я не располагаю и чего у меня никогда не было, вы решили поссориться со мной. Я послал вам единственный драгоценный клад, на который вы имеете право как мой сюзерен, а все остальное мое имущество, которое вы пожелали бы получить, вам действительно придется забрать, явившись лично».

 Оценив прямоту этого ответа, Ричард был восхищен твердостью духа приславшего его человека, рассмеялся и ответил остроумным, дружеским письмом. Но и он тоже постарел, и под личиной добродушной пылкости скрывались разочарование и подозрительность. Он искренне поверил в существование золотой шахматной доски с фигурами, помеченными драгоценными камнями, и, не долго думая, подготовился выступить против Видомара и подвергнуть осаде замок Шалю.

 — Я должна отправиться с ним, — в сильном возбуждении сказала Беренгария. — Теперь больше когда-либо чем я должна быть там, где находится он. — Она очень серьезно посмотрела на меня. — Анна, я хотела бы, чтобы ты поехала со мной — ты мой единственный «друг» на всем свете, — но я не могу требовать от тебя этого, потому что мы будем все время в движении, а Эспан такое тихое, уютное место… Я могу понять, почему ты его полюбила. Но, Анна, если ты мне когда-нибудь понадобишься, будешь необходима, ты приедешь?

 — Конечно, приеду. Да, здесь спокойно, это верно, и мне не слишком нравится компания твоих утонченных придворных дам, но строительство закончено, Эспан, похоже, начинает мне надоедать, и если ты пришлешь за мной, я поеду куда угодно.

 Сразу же после ее отъезда я переключила все внимание на Блонделя. Я послала за ним, и он пришел и встал передо мной. Был еще час до полудня, но он уже успел заглянуть в кувшин. Блондель не шатался и не падал, как в Акре — эта стадия давно миновала, — но тем не менее был пьян. Я смотрела на него, на его лицо с мешками под глазами, на одутловатость под нижней челюстью, на пьяный румянец на скулах, на волосы, теперь безжизненно седые, слишком длинные и неухоженные. Его туника, купленная к Рождеству, была мятой и в пятнах, штаны — грязными и требовавшими штопки. Высыхающая маленькая правая рука теперь была всегда прижата к переду туники.

 Он стоял передо мной, а я с поразительной ясностью вспоминала поющего юношу, улыбнувшегося мне на рыночной площади в Памплоне, — упругая, стройная фигура, мягкая грация, красивое, умное лицо…

 — Блондель, — заговорила я, — зачем вы это делаете?

 — Делаю — что, миледи?

 — Пьете, — грубо сказала я. — Одурманиваете себя этим проклятым вином. Вы только посмотрите на себя! Вы, еще молодой мужчина, выглядите как старый солдат на углу улицы.

 — Так я и есть старый солдат, разве нет? — по-дружески возразил он. — Подайте милостыню, леди, добрая леди, подайте монетку старому солдату, вернувшемуся со Святых войн. — Он великолепно сыграл эту роль, а под конец рассмеялся.

 — Мне не смешно, — отрезала я. — Я очень озабочена вашим состоянием, Блондель. Может быть, я была невнимательной и ничего не замечала, но ее величество совершенно потрясена и сказала мне о том, каким больным и старым вы ей показались.

 — Правда? — спросил он и мотнул головой с веселым, как прежде, видом. И снова засмеялся, но уже не так горько и сардонически, словно услышав шутку, понятную ему одному. — Миледи так сказала? И грязным? Она сказала, что я грязный?

 — Нет, — возразила я, чуть отступив от него.

 — Она сказала правду, но, наверное, грязи не заметила. А я действительно грязный.

 — Но почему? — пылко спросила я, готовая кричать от боли. — Почему вы себя разрушаете? Вы молоды, здоровы и одарены огромным талантом. Может быть, ваша жизнь в каком-то аспекте пошла не так, как надо, и, возможно, не в одном, — я поспешно продолжала, боясь невольно выказать симпатию, — но это вполне обычная судьба. Только слабый и глупый… — Я опять поколебалась. Хотела сказать «ведет себя, как вы», но что-то в его глазах заставило меня умолкнуть, и я попыталась подыскать более общее и менее обидное окончание фразы.

 — Я слаб и глуп. Видите ли, у каждого свои привычки.

 — Вы не глупы, — нетерпеливо возразила я, понимая, что разговор ни к чему не приведет.

 Мы стояли около маленького застекленного окна моей комнаты, окна, которым я так гордилась, и хотя пронизываемый ветром сад за окном был унылым, а деревья в нем окостеневшими и по-прежнему голыми, я слышала пение птиц, пронзительно чистое, исполненное веры в приход весны. И старалась поймать какую-то ускользавшую мысль.

 Потом я сказала:

 — Впрочем, Блондель, я послала за вами не для того, чтобы читать вам нотации. Я имела в виду лишь то, что мне невыносимо выдеть… Но оставим это. Дом построен, и я хотела бы направить вашу энергию в другое русло, поставить новую задачу. — И это действительно было так! Занятый строительством, Блондель оставался разумно-трезвым, его ничто не интересовало, кроме работы, он был искрение увлечен ею.

 Но произнося слова «новая задача», в голове у меня не было ни малейшего намека, ни самого хрупкого зернышка идеи, которую я могла бы ему предложить. Однако глядя на него, на его высыхавшую правую руку, я вспомнила, что он может писать левой — писать… писать… Битва при Арфусе… да, именно это.

 — Факты говорят о том, — начала я, — что монахи, никогда не оставляющие свои кельи, и светские авторы, никогда не переступающие порога своей комнаты, строчат хроники об этом крестовом походе с такой скоростью, с какой могут писать. Вы, может быть, единственный писатель с опытом участия в крестовом походе, участия в сражениях. Если бы вы написали о пережитом лично вами, со всеми мельчайшими подробностями, которые никому другому и в голову прийти не могут, такой труд представлял бы большую ценность. Могли бы вы осилить такую задачу? Например, вы стояли прямо за спиной королевы в тот вечер, когда маркиз де Монферра рассказывал нам о письме и о торте, полученных им от Старика с Горы. Вы слышали все собственными ушами. Теперь в Хагенау говорят, что этот Старик — чистая фантазия, и писаки, которые ничего не знают, пишут о том, что его вообще не существует, — понимаете? Вы смогли бы опровергнуть многие из их сентенций, если бы только захотели взвалить на свои плечи эту задачу.

 Его глаза засияли под припухшими веками.

 — Я мог бы записать то, что видел, что знаю. Но сомневаюсь, что из этого получится исторический труд.

 — Он отлично выдержит сравнение с хроникой Сельвина Турского. Он хромой, и для переписки рукописей его приходится переносить из монастырского помещения в трапезную, а оттуда в опочивальню, но по какому-то праву он считает себя достаточно опытным, чтобы писать в самом поучительном стиле о Третьем крестовом походе и о причинах его неудачи. Скорее всего, Сельвин — ну, разумеется, он же монах — осуждает женщин, сопровождавших армию и подрывавших нравственные устои солдат.

 Блондель рассмеялся.

 — Он лает на то дерево, на которое нужно, но не с той стороны. Ричард Английский как-то сказал — и я склонен с ним согласиться, — что в женщинах коренятся все неприятности. Но одну женщину следует упрекать больше, чем других, и эта женщина — ее милость герцогиня Анна Апиетская.

 Я в изумлении разинула рот и переспросила:

 — Я? Хотелось бы знать, как вы пришли к такому выводу.

 — Ну-у, это очень просто… Вы послали меня в Вестминстер. Ричард не женился на Алис, в результате Филипп стал его врагом. Исаак Кипрский оскорбил принцессу, которая ему отказала, и за это Лидия Комненсус была взята в плен, что задело Леопольда Австрийского, так как она была его племянницей. Мы с вами, миледи, хотя и не фигурируем в хрониках, мы… как это называется? — мистические фигуры! Третий крестовый поход развалили мы с вами!

 — Вы пьяны! — сказала я. — Бога ради, если вы решите писать, то пишите совершенно трезвым, без подобных фантазий и вздора, навеянного винными парами.

 — Я буду писать, и буду писать правду.

 — По-моему, что-то подобное сказал Понтий Пилат.

 — Ах нет! Вы стереотипно мыслите. Пилат спрашивал: «Что есть истина?» и отвечал: «Я написал то, что написал».

 — Сдаюсь. Ну, так как же? Приметесь сразу?

 — После полудня, — ответил Блондель.

 Несколько недель спустя он продолжал старательно писать, когда за мной прислала Беренгария. «Анна, пожалуйста, приезжай. У меня Бланш, она серьезно больна. Ты мне нужна», — гласила короткая записка.

 Был конец марта. Стояла сухая и ветреная погода, и пересохшая грязь на дорогах превратилась в пыль, в облаках которой я быстро доехала до поместья в Лиможе, где жила Беренгария, пока Ричард проводил осаду Шалю, в двадцати милях отсюда. Шалю оказался более твердым орешком, чем рассчитывал Ричард, и на помощь к нему прибыл муж Бланш, Тибо. Бланш приехала с ним, тоже верхом на лошади, надеясь на то, что ей будет хорошо в обществе Беренгарии. Святую Петронеллу Бланш посетила в сентябре, и я искренне пожелала ей получить хорошего, крупного мальчика. Но, после трудного трехдневного путешествия верхом на восьмом месяце беременности, в ночь после прибытия она родила семимесячного ребенка, намного крупнее обычных младенцев. Женщины и акушерки сделали все, что могли: тщательно зашили черными нитками ее разорванное тело, положили под простыню раскрытые раковины устриц, а на подушку — пучок веточек лещины. Но она умерла на следующий день после моего приезда в Лимож, и общее горе снова связало нас с Беренгарией.

 Мне чаще всего вспоминалось, с каким серьезным видом Бланш сидела у моего камина и давала мне советы по управлению Эспаном. Память Беренгарии возвращала ее к тому времени, когда обе они были еще стеснительными девочками и на прогулках в компании других детей Бланш всегда брала ее за руку и вела вперед.

 — Помню, рука ее была холодная и не очень сильная, но она успокаивала меня. Бланш шагала вперед, как солдат, — обливаясь слезами, вспоминала Беренгария.

 — Если бы она не была такой отчаянной, ей следовало прервать путешествие. Бывают обстоятельства, при которых излишняя самоуверенность может повредить женщине, — заметила я.

 — Святая Петронелла… — начала Беренгария и остановилась.

 А я подумала, что лучше уж поговорить о святой Петронелле, чем непрерывно плакать, и ухватилась за эту тему.

 — Бланш, несомненно, просила ее о крепком мальчике — и действительно, я никогда не видела более крупного ребенка. Святую Петронеллу упрекнуть не за что. Тысячи женщин умирают от родов, даже при нормальном сроке.

 — Святая Петронелла жестока. И с Бланш обошлась жестоко. Ей было двадцать девять лет, Анна. Это на год больше возраста, нормального для первого ребенка. Но она просила о нем, и можно сказать, что ее желание было исполнено. Но одновременно Петронелла обманула ее.

 — Это дало Бланш семь месяцев большого счастья, — заметила я.

 — Да, я тоже так думаю. Надеюсь… Но все это так печально…

 На какое-то мгновение мне показалось, что все на свете, на чем останавливались мои глаза, было не менее печально.

 — Ты поживешь у меня еще немного, Анна? Осада продолжается без конца, но говорят, что на святые дни заключат перемирие, и, может быть, приедет Ричард.

 Но Ричарду было не суждено сесть в седло еще хоть раз.

 На прошлой неделе ему удалось прорвать внешнюю линию обороны замка, но какой-то лучник точно прицелился и с внутренней стены пустил стрелу прямо в плечо Ричарда. Жизненно важных органов она не задела, но он потерял очень много крови, и хотя наконечник стрелы разрушился в ране, а хирург слишком небрежно ее обработал, Ричард настоял на том, что это всего лишь простая царапина, и изо всех сил пытался скрыть факт ранения. Он запретил говорить об этом королеве или кому бы то ни было еще. Два дня он по-прежнему руководил осадой, которая должна была вот-вот закончиться успехом, и ему удавалось скрывать мучительную боль. Потом у него начался сильный жар, быстро развилось воспаление, и ему пришлось лечь в постель. Он лежал без сознания, бредил, и его капеллан Теобальд и капитан фламандских отрядов Маркади послали за Беренгарией и за Эсселем, который находился в Бретани.

 Это известие привело Беренгарию в глубоко сомнамбулическое состояние. Задав один-единственный вопрос: «Ты поедешь со мной, Анна?» — она не вымолвила ни слова, пока мы не оказались далеко от дома, на пути в лагерь, куда торопились верхом в мягком свете одного из первых апрельских дней. Тогда она сказала:

 — Говорят, смерть всегда наносит тройной удар.

 Едва мы прибыли на место, она соскользнула с лошади, прежде чем кто-нибудь успел ей помочь, отряхнула одежду и, не смыв дорожной пыли, с распущенными по плечам волосами, направилась прямо к постели больного и осталась там. Она накрывала его одеялами, которые он тут же сбрасывал, разглаживала спутанные, влажные от пота волосы, подавала воду для утоления ненасытной жажды и в спокойные минуты не выпускала руки Ричарда из своей.

 Он ее не узнавал. Лежа на подушках, он не отрывая глаз смотрел на парусиновую стену шатра. Лицо его было совершенно серым, если не считать темно-красных пятен, словно нарисованных на выдававшихся скулах. Губы растрескались и почернели, и за исключением коротких промежутков времени, когда глаза его закрывались и Ричард, казалось, впадал в дремоту, он исходил непрерывным потоком слов.

 Говорил он главным образом об Иерусалиме: порой штурмовал этот город, отдавая приказания голосом чуть выше шепота, иногда вслух читал списки имущества и снаряжения, использованного, оставленного или уничтоженного много лет назад, звал к себе людей, давно покоившихся в своих могилах.

 — Идите же, я здесь, цельтесь прямо в меня, я не стану уклоняться. Ничто не возьмет меня, пока не падет Иерусалим. Вот он, сияющий в лучах солнца, там за холмами. Но не смотрите туда! Я не взгляну на него до того момента, когда поведу на него армию…

 Уолтер лучше Лонгшама, но он не может выколачивать деньги так, как этот хорек. Так или иначе, Англия выдоена. Золотой клад Шалю обеспечит покупку двух сотен лошадей. Знаете, Рэйф, без лошадей надеяться не на что. Если бы они оставили мне лошадей, я рискнул бы, несмотря ни на что…

 Воды! Воды! Я тысячу раз говорил, что они с часу на час… с часу на час!..

 Но прежде всего я не могу их накормить. Мне нужна провизия, чтобы кормить людей, идущих на Иерусалим. Спросите Леопольда, может быть, у него остались колбасы. Разумеется, нет… Эссель использовал их для лечения язв — странная вещь, но, клянусь распятием, помогает. Перебьем их всех, отрубим им головы… Теперь мы можем идти вперед. Вперед, вперед, за Гроб Господень! Вы идете? Я пообещал Филиппу уложить там его игрушку, подарок Иуды! Подобно серой лошади… В следующий раз я возьму с собой запасных лошадей, сотни лошадей. Не могу видеть пеших рыцарей в доспехах, беспомощных и бесполезных… И неотступная жажда… Я знаю, от жажды страдают все. Безводная страна… Говорят о молочных реках и медовых берегах, но то и другое не годится при жажде, лучше всего вода. Блондель, запомни мои слова: от того, что ты пьешь, у тебя сгниют кишки. Что до меня, так я готов пить лошадиную мочу. Только бы нам найти тот колодец, так ясно обозначенный на карте… Воды!..

 Беренгария в очередной раз поднесла к его губам кружку.

 Так продолжалось всю ночь и следующий день. Апрельское солнце заливало шатер, внутри становилось жарко и душно. Расползался запах гниения.

 Приехал Эссель, бережно державший в руках миску, наполненную чем-то вроде голубой плесени. Он велел нам отойти от кровати, и я увела Беренгарию со словами: «Тебе пора поесть и попить, ты должна беречь силы». Она безучастно проглотила все, что я ей дала. Я попыталась положить ее ноги на табурет, потому что от долгого сидения в одном положении ноги и лодыжки у нее распухли и отеки почти свисали с краев башмаков. Но она сразу же пошла обратно и стала ждать у входа в шатер, пока не вышел Эссель.

 Он плакал.

 — За мной слишком поздно послали. А хирург оказался просто мясником. Ему следовало бы отрубить правую руку, чтобы он больше не калечил людей! — Он, спотыкаясь, отошел, утирая рукавом слезы.

 Был еще один день, и еще одна ночь. Еле передвигая ноги, я то входила в шатер, то выходила оттуда, но Беренгария неотступно сидела у постели. Слабый невнятный голос умолк, и Ричард тихо лежал с закрытыми глазами. Капеллан с вином и облаткой был наготове, не спуская с него глаз в ожидании короткого прояснения сознания, что часто случается перед самым концом.

 Я вошла с хлынувшим в шатер светом восхитительного утра, звеневшего пением птиц. Точно таким же утром Беренгария уезжала из Эспана к Ричарду. Я принесла ей крепкого горячего поссета и умоляла выпить.

 Ричард открыл глаза. Всегда немного выпуклые, блестящие, голубые, теперь они были темными, унылыми и запавшими. Но взгляд был осмысленным. Он смотрел на нас, по-видимому, едва узнавая, и молчал. Молчали и мы, хотя Беренгария наклонилась вперед, чтобы он мог лучше ее видеть. И тогда он прошептал:

 — Моя мать… Я должен многое сказать… матери.

 — Она в пути, едет сюда, — сказала Беренгария. Так ли это было или нет, я не знала. — Но здесь я, Ричард. Я могу передать ей все, что вы пожелаете.

 Невнятный, слабый, но сравнительно оживленный в бреду голос Ричарда стал теперь очень тихим, с трудом вырывавшимся из горла:

 — Тогда скажите ей… пусть будет Иоанн… не Артур. Если бы Констанция доверила его мне, я бы обучил его всему… но неопытный ребенок… едва оторвавшийся от материнской юбки… не сможет устоять… перед Иоанном Искариотом и Филиппом Искариотом… Иоанн, вы понимаете, Иоанн.

 — Я понимаю, Ричард.

 Теобальд, с целеустремленностью, свойственной хорошим священникам, шагнул вперед и проговорил:

 — Милорд…

 Но, озарившись вспышкой былого огня, Ричард сказал:

 — Всему свое время. Сначала надо уладить дела с миром. Позовите ко мне Маркади… и того парня, что пустил поразившую меня стрелу… Это не Анна Апиетская прячется там, в тени?

 Я шагнула вперед. При моем приближении он опустил веки и умолк, словно собирался с силами. Потом, не открывая глаз, проговорил:

 — Она доверяет вам… и правильно делает. Вы сильная… опытная. Иоанн ее обманет… сборы с оловянных рудников… Берегите ее. Вы умеете считать и писать. — Он задохнулся. — Если бы было больше таких женщин, как вы…

 Мой мозг пронзила мысль о том, что я умею считать и писать потому, что никогда не исполняла функции женщины… и потому, что мужчина, просвещенный больше других мужчин, решил сделать меня свободной. Мне никак не льстило то, что мне могли доверить дела, касавшиеся сборов с рудников. Любая женщина, достигшая четырнадцати лет, принявшая на себя заботу о своем имуществе и доходах, должна быть, как он сказал, сильной и опытной. Но он умирал, и сейчас было не время для таких мыслей. И я торжественно ответила ему:

 — Ричард, я обещаю вам, что буду заботиться о ней и о том, чтобы восторжествовала справедливость.

 Тогда и только тогда он перевел глаза на Беренгарию и проговорил:

 — Я был вам плохим мужем, миледи… а вы так прекрасны и добры. Но вы же знаете, нас творит Бог, и он создал меня… не чувствительным к женщинам… это не моя вина.

 — О, милорд, — выдохнула Беренгария, и в то же мгновение быстро вошел Теобальд, за которым следовал Маркади, толкая перед собой и затем швырнув в угол высокого юношу с соломенно-желтыми волосами, руки которого были связаны за спиной веревкой. За ним вполз неудачник-хирург.

 Ричард снова закрыл глаза и тяжело задышал.

 — Сначала вот этого. — Он открыл глаза и посмотрел на подобострастно сеъжившегося хирурга. — Запомните навсегда, вы сделали все, что могли. Я выступил в поход на Иерусалим, но остановился перед его стенами. Вы пытались вырезать из меня стрелу — вы это сами знаете! Но если осуждать вас за такой пустяк… Я желаю, чтобы вы приняли десять крон от меня лично и успокоились, и да споспешествует вам Бог во всех ваших делах. Маркади!

 — Я здесь, милорд, — ответил фламандский капитан и шагнул вперед, грубо оттолкнув в сторону хирурга.

 — Вы привели стрелявшего в меня парня?

 — Он здесь, милорд. — Маркади положил громадную загорелую руку между плечами юноши и подтолкнул его вперед.

 — Твое имя? — спросил Ричард слабеющим голосом.

 — Бертран де Гурдон, — громко, с вызовом ответил тот.

 — Я сделал тебе что-нибудь плохое?

 — Да, сир. Мой брат и отец умерли от вашей руки.

 — Справедливо, — пробормотал Ричард. — Я просто хотел знать… Значит, квиты? Маркади, я помню, что говорил… повесить… весь… гарнизон. Но этого парня освободите. Ну, а теперь, Теобальд…

 Священник, спокойный, в полном сознании своего долга, подошел к Ричарду. Беренгария тяжело опустилась на колени рядом с кроватью, и к ней присоединилась я.

 Снаружи Маркади медленно, методично сдирал кожу с Бертрана де Гурдона, прежде чем повесить его бок о бок с другими солдатами гарнизона.

 Мародеры перерыли весь замок в поисках золотого сокровища, но ничего не нашли.

 Ричард умер. Апрельское солнце катилось к закату, сверкая за густо разросшимися деревьями, а птицы распевали свои весенние песни.