5

 В последующие дни все они почувствовали себя несчастными.

 Его святейшество слал в ответ бессмысленные утешительные письма, доводившие до бешенства своей пустотой. Любой из нас, способный отделить человека от его официальной функции, — то есть Элеонора и я — не мог не увидеть, что это письма слабого, нерешительного, сбитого с толку человека, который правильно рассуждал, но не имел ни малейшего понятия о том, как привести в действие свои прекрасные намерения.

 От императора приходили более дружеские и сердечные письма. Но это были письма для дураков! Если бы он знал, если бы был уверен, если бы нашелся его английский кузен… Но империя такая огромная, в ней столько князей-курфюрстов, что будет роковой ошибкой поставить кого-то под подозрение, которое может не подтвердиться…

 Ответы Леопольда были очень характерны для него. Он писал, что Ричард не находится в его юрисдикции, иначе он охотно освободил бы его и женился на Элеоноре Бретанской. «Он неоднократно оскорблял меня, сорвал мой флаг. У меня мало причин любить его. Но если бы я знал, где он, то с радостью сообщил бы вам об этом в обмен на обещание руки вашей внучки».

 И никто из них не спросил: «Почему вы обращаетесь с этой просьбой ко мне? Разве Ричард Плантагенет не утонул или разве я смотритель морга для утопленников?»

 Я обратила на такую странность внимание Элеоноры. Она согласилась с тем, что это знаменательно, и добавила:

 — В письме эрцгерцога звучит нотка сожаления. Он жалеет, что не располагает никакими сведениями и по-прежнему хочет, чтобы Ричард оказался в его руках. И в письме императора сказано… где же это… а, вот… Он выжидает, желая увидеть, куда прыгнет кошка. Если Иоанн с Филиппом возьмут Англию под контроль, Ричарду не видать больше дневного света. Но если их постигнет неудача, император найдет его мгновенно. Я вижу его насквозь! Но, Анна, что я могу сделать? — Ее лицо исказило страдание. — Что я могу сделать еще, кроме того, что уже сделала?

 Было мучительно смотреть на Элеонору, слушать ее. И я безумно жалела Беренгарию. Но именно она — ни служанка, ни жена, ни вдова, возможно, проявляющая глупость, оплакивая пылкого рыжеволосого любовника, существовавшего только в ее воображении, — со страшной проницательностью констатировала истину:

 — Ричард не переживет заточения. Он либо умрет, либо сойдет с ума. А ведь он был очень хорошим воином и заслуживает того, чтобы умереть на свободе.

 А Иоанна все плакала и плакала.

 Погода была безжалостно холодной, рассветало поздно, а темнело уже вскоре после полудня. Замок, в котором мы жили, был самым холодным и самым неудобным местом на свете. В окна задувало снег, и в тех местах, где гулял сквозняк, маленькие сугробы иногда целый день лежали на полу и не таяли.

 Памплона находилась в низине, защищенная от холодного северного ветра горами, и, в противоположность здешней, зима там была короткая, приятно возбуждавшая и никогда не терявшая очарования новизны, потому что очень быстро кончалась. А наш будуар с закрывающимися ставнями и большим камином был очень уютным. Эти же северные замки не рассчитаны, как мне казалось, ни на жаркую погоду, ни на свирепый холод. На верхних склонах гор, к северу от Памплоны, часто выпадал снег и держался три-четыре недели, и из-за морозов персики вызревали только в хорошо защищенных местах. Здесь же крестьяне ходили в овчинных полушубках, шерстью внутрь, широких и мешковатых, что позволяло носить их поверх обычной одежды. Они особым образом выделывали шкуры, овчина становилась мягкой, и мужчинам в них было легко работать и двигаться, женщинам прясть шерсть, а детям играть.

 Как-то Беренгария, дрожащая и синяя от холода, жавшаяся вместе с нами к камину, как будто совсем не дававшему тепла, заметила:

 — Завидую крестьянам — они могут и дома сидеть в полушубках.

 Я отошла в сторону и уселась за письмо к отцу, в котором просила его прислать нам как можно скорее четыре овчинных полушубка. Когда мы их получим, зима уже кончится и наступит лето, но писать письмо — какое-никакое, а занятие, а полушубки всегда пригодятся.

 Я получила их через шесть недель, в марте, который оказался холоднее обычного. В дальних углах всех комнат лежали кучки мусора, загнанного туда сквозняками, в окна набился снег, а со стен свисали сосульки. Мы кутались во всю имевшуюся у нас одежду, и все равно зуб на зуб не попадал от холода.

 Отец прислал самое лучшее, что можно было найти. Окрашенная в темно-оранжевый цвет шафраном с луком и соком самбука, мягкая, шелковистая на ощупь овчина была со вкусом расшита цветными шерстяными нитками. На каждом полушубке были петли из шерсти и резные пуговицы из хлоритового сланца или из желудей. Я сунула руки в полушубок, лежащий в мешке сверху, и меня словно окутало приятным теплом. Мне удалось застегнуть желудевые пуговицы, и я почувствовала себя замурованной и неуязвимой.

 Потом я вытряхнула из мешка три остальных полушубка, пошла в холодную, мрачную от сумеречной дымки комнату, где проводили большую часть времени Беренгария и Иоанна, и накинула на плечи Беренгарии сине-зеленый расшитый полушубок, со словами: «Вот чего я так долго ждала!» А пурпурно-розовый положила на колени Иоанне: «Это сбережет ваше тепло». Третий, оранжевый с желтым, я понесла в особенно холодную комнатку с ужасными сквозняками, в которой Элеонора писала письма, разговаривала с посетителями и ходила взад и вперед, не давая покоя своим волосам.

 Подойдя к тяжелой, обитой железными гвоздями двери — северные замки не приспособлены для нормальной жизни, но каждое отдельное помещение в них при необходимости может выдержать настоящую осаду, — я прислушалась, опасаясь прервать серьезный разговор. Голосов слышно не было, я постучала в дверь и услышала: «Войдите!» Я собиралась войти и положить полушубок ей на плечи, чтобы удивить королеву-мать его приятным теплом. Боком пройдя через дверь, я на ходу развернула полушубок и подняла его, намереваясь подойти и возложить его на плечи Элеоноре, сидящей ко мне спиной.

 — Мадам, небольшой подарок из Наварры. — Я разжала пальцы, опустила руки — полушубок уже больше не заслонял от меня окружающие предметы — и увидела Блонделя. — Блондель… — услышала я свой голос, сдавленный, будто кто-то держал меня за горло.

 Он подошел ко мне, встал на одно колено и поцеловал мою руку, а другую я положила ему на плечо. Сквозь шум в ушах до меня донеслись его слова:

 — Я думал, что вы в Мансе.

 И я ответила:

 — А я думала, что вы в Кентербери.

 — Он привез мне письмо от архиепископа, — сказала Элеонора, держа листок на расстоянии вытянутой руки от глаз, как часто читают старики. — Другого письма нет?

 Блондель выпрямился, отошел в угол комнаты, остановился у края стола, что-то ответил Элеоноре, а я смотрела на него, пораженная тем, что мгновенно его узнала. Однажды, в Памплоне, мне представилось лицо Блонделя, когда он постареет. Но тогда состарившимся и отмеченным печатью лет я представляла себе лицо молодого страдающего юноши. Лицо, на которое я смотрела сейчас, было совершенно иным. Это была темная, сардоническая маска. На ней почти не осталось следов открытой юношеской красоты, которая так мне нравилась.

 Наверное, я могла бы смотреть на него, не отрывая глаз, целый час, но Элеонора с тяжелым вздохом отложила письмо и только теперь заметила накинутый ей на плечи полушубок.

 — Что это? — удивленно спросила она.

 — Полушубок, — ответила я словно спросонья. — Крестьяне носят их дома в холодную погоду. Это — подарок моего отца.

 Блондель подошел к ней и приподнял полушубок, чтобы помочь ей сунуть руки в рукава. Она сжалась, словно прислушиваясь к тому, как под овчиной собирается тепло, и лицо ее исказил спазм муки, а глаза налились всего двумя тяжелыми скупыми слезами, которые тихо скатились по старому, изборожденному морщинами лицу. Элеонора подняла руки, чтобы скрыть свою слабость.

 — Ричард… — произнесла она имя сына надломленным, полным горечи голосом. — Ложась в теплую постель, протягивая руки к огню или усаживаясь за обеденный стол, я каждый раз думаю о холодной темнице, где он лежит на сыром каменном полу, голодный, закованный в цепи. О Боже! — воскликнула она, уронила седую голову на край стола, и расшитая совершенно неуместным в эту минуту веселым узором желто-оранжевая овчина заглушила ее рыдания. — Уолтер ничего не знает. Он все жалеет, что не выполнил своей угрозы посадить Ричарда под арест… С таким же успехом я могла бы пожалеть о том, что не задушила его в колыбели! Боже мой, что еще я могу сделать? Матерь Божия, у тебя тоже был сын — но он победно вошел в Иерусалим и мучился на кресте всего три часа…

 Поверх ее поникшей головы я смотрела на Блонделя, а он смотрел на Элеонору — через свою маску. Так на Рождество люди рядятся в смешные или фантастические маски и глядят через прорези для глаз собственными глазами. Изящно очерченный чувственный, немного нервный рот былого Блонделя скрывался под жестким, ироничным, насмешливым — может быть, над самим собой — новым абрисом, но глаза были глазами того самого мальчика, что много лет назад посмотрел на рыночной площади в Памплоне сначала на меня, а потом с точно таким же выражением жалости на пляшущего медведя. Элеонора подняла голову и решительно сказала:

 — Я не должна поддаваться слабости. Хьюберт Уолтер, по крайней мере, контролирует Англию, и когда Филипп поймет, что она не упадет в руку Иоанну как спелая слива, он может изменить свою тактику. Я думаю, что он это понимает. Как понимают император и Леопольд. Возможно, Ричарду удалось где-то спрятаться на год, так, чтобы о нем никто не услышал ни слова? Но вряд ли. Он слишком заметен. — Она помолчала. — Темницы глубоки и мрачны, и в каждом замке, даже в самом малом, даже в таком, где нет колодца и воду берут из рва, есть подземная тюрьма. А в Германии полно таких маленьких замков. Наверное, никто точно не знает, сколько их там. — Она немного подумала, словно советуясь сама с собой, и продолжила: — Хотелось бы знать, достаточно ли твердое давление Папа оказал на Филиппа? Ох уж эта монашеская трусоватость! Я напишу Папе снова. Он должен заставить Филиппа понять.

 Бывают такие времена, когда отчаянная надежда трогает больше, чем простое отчаяние. В последние месяцы Папа постоянно отклонял ее просьбы, доброжелательно, но вполне определенно, но она продолжала свое, обращаясь к нему снова и снова и тщетно ожидая поддержки, подобно тому, как старый беззубый бульдог норовит укусить привязанного, могучего быка.

 Жалость к ней заставила меня заговорить:

 — По-моему, его святейшество сделал все, что хотел, мадам, но захотел ли он сделать все, что мог, этого я сказать не берусь. Какова бы ни была тайна местонахождения Ричарда, последние месяцы ее хранили крепко — ведь тайны редко раскрываются путем лобовой атаки. Я могу напомнить вам один подобный случай. Вы когда-нибудь слышали о тайных операциях в Германии?

 — О шпионах? Да, Анна. Четверых я отправила туда сама, Хьюберт тоже послал кого-то из своих. Из моей четверки двое не вернулись — один, на которого я особенно полагалась, умер в Вюртемберге, о втором до сих пор ничего не известно, а остальные двое сказали, что империя огромна и из-за разнообразия языков разведка невозможна. Бедняга Альберик Саксхемский, упокой Господи его душу, носился с простой, но нешуточной идеей продажи готовой обуви — нескольких пар разных размеров, и одни башмаки были огромными. Как вы помните, у моего сына самые большие ноги на свете. Альберик думал, что Ричарду могут понадобиться башмаки. Если бы кто-нибудь купил их, он нюхом, как собака, разыскал бы те ноги, на которые они пришлись впору. Это был шанс. И мы, возможно, разгадали бы тайну. Но, как я уже сказала, Альберик умер в Вюртемберге, оставаясь хитрым до конца — он прислал мне письмо, написанное в манере, объяснять которую слишком утомительно. Башмаки он не продал. И, разумеется, возможно, что Ричард умер. Может быть, все рассказы о его смерти — чистая правда. Но полагаю, что я знала бы об этом. Это, наверное, странно звучит для вас, Анна, но все дело в том, что вы не…

 — …Не мать, — закончила я фразу за нее.

 — И за такую милость, — с внезапной яростью проговорила Элеонора, — вы должны благодарить Бога постом! — Она потянулась за гусиным пером и придвинула к себе чернильницу. — Я больше не могу тратить время на разговоры. Анна, прошу вас, выполните мою просьбу. Разыщите сэра Эмиа и скажите ему, что я хочу, чтобы он немедленно отправился в Рим, как только я напишу это письмо.

 Я пошла к выходу и у двери оглянулась на Блонделя. Он стоял у стола с непроницаемым лицом и смотрел на Элеонору. Комнату заполнил скрип яростно работавшего пера. Я положила руку на дверной запор. В комнате было довольно холодно, но когда я открыла дверь, в нее яростно ворвался еще более холодный ветер. И словно вспугнул их обоих. Блондель посмотрел на дверь, словно только что проснулся, а перо в руках Элеоноры остановилось ровно на столько секунд, сколько ей понадобилось, чтобы сказать:

 — Спасибо за то, что вы так быстро доставили письмо, Блондель. Можете идти.

 — Королева… здесь? — спросил он, присоединившись ко мне за дверью.

 — Да.

 — Все в таком же смятении?

 — Она очень встревожена. И охвачена печалью. Думаю, что она больше, чем Элеонора, склонна верить в то, что Ричард умер.

 Это действительно было так. Беренгария все больше и больше думала об умершем красивом рыцаре, нежели о человеке, который, возможно, томился в тюрьме. Со всех точек зрения эти мысли сносить было легче. Если бы Ричард исчез в Мессине, на Кипре или в Палестине сразу после падения Акры, все выглядело бы совсем иначе. Я уверена, что тогда она бегала бы повсюду, стучалась бы в ворота всех европейских замков. Но сам Ричард вынудил ее занять пассивную позицию, ясно дав понять, что ей не стоит слишком рассчитывать на него, где бы он ни был. Действительно, она прошла долгую, трудную школу ожидания и смирения, и теперь казалась способной воспринимать потерю более легко.

 — Лучше, если бы он действительно умер, — резко сказал Блондель и добавил — с явно ощутимой сменой чувств: — Тюрьма для такого человека, как он, — худшая из пыток. А для тех, кому он дорог, мучительна неопределенность. Миледи, не одолжите ли вы мне четыре кроны?

 — Это немалые деньги, — ответила я, всегда достаточно бережливая, но улыбнулась тому, что он обратился ко мне.

 — Я потрачу их на доброе дело.

 — А именно?

 — Прежде всего мне нужна новая лютня.

 — О, — удивилась я, — а что стало с вашей старой?

 — Я ее продал. Я тогда почти умирал. Лютня позволяла мне заработать на хлеб. А когда я уже почти дошел до точки, то понял, что не должен умереть с голоду прежде, чем найду человека, которому смогу рассказать свою историю. Тогда я продал лютню и нанял лошадь.

 — Как я хочу услышать вашу историю! О, Блондель, вы должны о многом рассказать мне… обо всем…

 — Я обо всем расскажу вам в другой раз. Буду рассказывать, развлекая вас до скончания света, — в обмен на четыре кроны сейчас.

 — Лютня не стоит и полкроны, — заметила я.

 Он рассмеялся — о, смех его тоже изменился. Я так часто старалась рассмешить его в былые дни, от всего сердца наслаждаясь проявлением чистосердечной мальчишеской радости.

 — Все женщины одинаковы, — сказал он. — Я сто раз убеждался в этом. Мужчина отдаст женщине все, что сможет, и если через полчаса после этого она напьется и свалится в канаве, ему будет все равно, но если женщина нехотя вручает вам хоть пенни, она не преминет сказать: «Не трать их в кабаке, парень, тебе нужны новые башмаки!» Так можете ли вы одолжить мне четыре кроны, не задавая вопросов?

 Я снова отметила, как сильно изменился Блондель. В те далекие дни он обязательно покраснел бы, долго колебался бы и стеснялся, если б ему пришлось просить взаймы деньги. Теперь голос его был почти вкрадчивым, в нем звучала почти профессиональная нотка попрошаек, но при этом вызывающе насмешливая.

 Деньги в сумочке были при мне, потому что в нашей временной комнате негде было их оставить. Я достала четыре кроны, положила ему на ладонь и пригнула над монетами его пальцы. И, стараясь ему подыграть, сказала:

 — Не несите их в кабак, молодой человек. Вам нужна новая туника. — И это была чистая правда. Та, в которой он стоял передо мной, была заношена до дыр, забрызгана грязью и измята. Присмотревшись, сначала с усмешкой, а потом посерьезнее, я узнала в ней ту самую тунику, которую он получил от Беренгарии в день отъезда в Англию столько лет назад! За это время он вырос — у меня сжалось сердце, когда я это заметила, — не потолстел, но раздался в плечах, и руки стали длиннее. Все эти годы он ездил по чьим-то чужим делам, и никому не пришло в голову позаботиться о том, чтобы купить ему новую одежду. Я почувствовала боль в перехваченном спазмом горле — боль любви. Дорогой мой, я отдала бы тебе все на свете! И внезапно я заговорила, от всего сердца:

 — Послушайте, когда вы, наконец, покончите со своими разъездами? Я по-прежнему безумно хочу уехать в Апиету и построить дом. Давайте оставим всех королей, королев, епископов и все их замки — от этой шахматной игры, в которой мы с вами всего лишь пешки, меня уже тошнит! Давайте удерем отсюда и займемся собственными делами.

 — Я должен сделать еще только одно дело. А потом, клянусь, миледи, ничто на свете не встанет между мной и строительством вашего дома — если вы по-прежнему этого захотите.

 — И что же это за дело? — мне безумно хотелось отбросить в сторону все сразу: выйти за дверь и отправиться в Апиету хоть сегодня вечером. — Скажите мне, Блондель.

 — Хорошо. Если вы пообещаете мне, что будете молчать, как камень. Я ни за что на свете не хотел бы порождать ложную надежду, но есть одна вещь, которую могу сделать я и только я. И эту идею мне подали вы, Анна Апиетская. — И он рассказал мне о своих намерениях.

 Я выбралась из овчинного полушубка.

 — Он вам понадобится. А я без труда могу получить другой. И, разумеется, вам потребуется больше денег. Глупо отправляться по такому делу с четырьмя кронами в кармане!

 Я открыла сумку и вытряхнула все ее содержимое в его сумку, висевшую на поясе, и в этот момент дверь в комнату королевы-матери открылась и в сгущавшихся сумерках прозвучал громкий старческий голос: «Эмиа!»

 — Да поможет вам Бог, — напутствовала я Блонделя. — Берегите себя. И сразу возвращайтесь ко мне.