2

 Мое отношение к единокровной сестре за последний год изменило то, что она влюбилась, да так безоглядно, явно безнадежно и необыкновенно романтично, что с того вечера, когда она мне об этом рассказала, оказалось, что я могу теперь относиться к ней почти так же, как к персонажу какой-нибудь песни или предания.

 Ежегодно, сразу после Пасхи, в Памплоне проходили поединки рыцарей, называемые Весенним турниром. Отец каждый раз старался сюда пригласить знаменитейших рыцарей и учреждал самые экстравагантные призы, чтобы традиция никогда не прекращалась и чтобы этого события всегда ждали. Брат Беренгарии (известный под именем Санчо Храброго, в отличие от своего отца, которого называли Санчо Мудрым) получал неизъяснимое удовольствие, когда удавалось пригласить особенно знаменитого соперника, и в этом году он сумел залучить в Памплону человека, который постоянно участвовал в серьезных военных действиях, и не имел времени на турниры, проходившие в сопредельных королевствах, — Ричарда Плантагенета, герцога Аквитанского, старшего из живых сыновей короля Англии.

 Как я полагаю, во многих дворах его появление должно было вызвать всеобщее возбуждение у дам, но случилось так, что в нашем будуаре к этим поединкам интерес проявляла лишь я. Беренгария немного близорука, и турнир был для нее расплывчатым зрелищем, на которое приходилось смотреть, сидя с забитыми пылью ноздрями и волосами, посреди страшного шума, от которого у нее болела голова. У Пайлы на солнце тут же выступали веснушки, и она предпочитала оставаться в помещении, а Кэтрин присутствовала на турнире всего один раз — на том турнире убили ее возлюбленного. Лишь в редчайших случаях они поднимались на дамскую галерею, проходившую по зубчатой стене замка, где перед турниром для них всегда натягивали балдахин от солнца, приносили цветы и флажки. Я любила этот турнир и с удовольствием разглядывала известных людей, читала их фамилии, имена и биографии, однако воздерживалась от того, чтобы в одиночестве торчать на дамской галерее, представляя себе, как зрители по дороге домой говорили бы о том, что на памплонской галерее они не видели никого, кроме какой-то обезьяны! Поэтому, когда со мной не было другой моей единокровной сестры, Бланш, порой отпрашивавшейся из своего монастыря, чтобы побывать дома, либо одной из иногда сопровождавших меня дам, я обычно смотрела на поединки с гораздо менее удобного и заметного места, сидя среди грумов и младших конюхов, рядом с какой-нибудь судомойкой, вырвавшейся на часок из кухни. Кроме того что я оставалась незаметной, мне бывало там более интересно, потому что слуги всегда знали обо всех участниках турнира все, и, глядя на поединки, я слушала самые изысканные сплетни.

 Третий, последний, день Весеннего турнира выдался теплым и приятным. Солнце светило не слишком ярко, и Беренгария решила доставить отцу удовольствие, появившись среди зрителей. Вооружившись шарфами, которыми было принято размахивать, приветствуя рыцарей, и цветами, чтобы осыпать ими победителей, мы двинулись из Башни королевы на дамскую галерею вслед за пажами, несшими накидки на случай холодного ветра, бутылки с вином и маленькие пирожные, чтобы можно было закусить, проголодавшись.

 Зрелище в то утро было необыкновенно впечатляющим и волнующим, и я, очарованная, смотрела во все глаза. Рыцарь в простых черных доспехах, с великолепной осанкой, выбил соперника из седла, после чего заставил свою лошадь танцующим шагом сдать назад под одобрительные крики публики, к которым присоединились и мы, женщины, размахивая шарфами и бросая к ногам его лошади цветы.

 Среди всеобщего возбуждения я почувствовала, как меня потянули за рукав, и услышала голос Беренгарии:

 — Анна, кто это?

 — Не знаю, — ответила я, не переставая аплодировать. Потом к рыцарю подошли два оруженосца и помогли ему снять шлем. Не поворачивая головы, я сказала: — О, я узнала его. Это Ричард Плантагенет, известный как лучший в мире рыцарь.

 Он, с непокрытой головой, направил в нашу сторону мелко шагавшую, выделывавшую курбеты лошадь. Мы выкрикивали приветственные возгласы и бросали вниз оставшиеся цветы. Он поднял руку, признательно склонил голову, тронул повод и уехал. И тут Беренгария сделала одно из своих обычных, мелких и плоских замечаний.

 — Какие у него рыжие волосы, — бросила она как бы мимоходом, но ее слова можно было принять за выражение неодобрения.

 В тот вечер, когда пришло время возвращаться, Беренгария удивила меня просьбой остаться с нею в качестве дежурной фрейлины. Обычно мы четверо делали это по очереди, твердо придерживаясь такого правила, потому что Кэтрин, Мария и Пайла относились к подобным бдениям очень ревниво, считая час интимной близости с нею своей неотъемлемой привилегией. Что касается меня, то я, честно говоря, так не считала. К концу дня я часто уставала — больше, чем выказывала это, — и мне было скучно стоять и без конца расчесывать Беренгарии волосы, тихо перебирая события прошедшего дня, которые редко бывали волнующими, вместо того чтобы читать до тех пор, пока в будуаре не догорят свечи. Иногда я отказывалась от «привилегии» в пользу одной из троих других, что, однако, вызывало осложнения, приводя к спорам и пререканиям.

 В тот вечер очередь была не моя, и я сказала об этом Беренгарии.

 — Но мне нужно поговорить с тобой, Анна, — возразила она.

 Я подавила усталый вздох и, когда старая горничная Беренгарии, Матильда, пришла с новыми свечами и направилась в спальню, поднялась и последовала за нею. Когда мы помогли Беренгарии снять длинный полотняный чехол, надеваемый под платье, и сорочку, она скомкала их и протянула Матильде:

 — Выстирай это!

 — Сегодня? — удивилась Матильда. — Зачем, миледи, дорогая, ведь их стирали на прошлой неделе.

 — Выстирай, — коротко повторила Беренгария.

 Матильда с одеревеневшим лицом забрала белье. Я понимала, что было у нее на уме. Она служила горничной еще у матери Беренгарии, ставшей к концу жизни душевнобольной, и постоянно видела во всем «приметы» и «знаки». Беренгария, настоящая красавица и любимая дочь отца, была совершенно испорченным ребенком, капризным и вздорным, и когда у нее возникала какая-нибудь фантазия или же болела голова либо просто было плохое настроение, Матильда говорила: «Ах, бедное дитя, это плохой знак». Теперь она вышла, держа в руках белье, которое носили всего неделю и которое следовало за ночь выстирать. Я знала, что она будет плакать над лоханью, потому что столь не обоснованная просьба была «знаком».

 — Это единственный способ от нее отделаться, — заметила Беренгария. В руках у меня уже была щетка, и я надеялась покончить со своими обязанностями как можно скорее, но она остановила меня. — Нет, Анна, оставь на минутку в покое мои волосы.

 Я села в ногах ее кровати, а она на табурет, стоявший рядом с полкой, служившей опорой серебряного зеркала — трофея, привезенного нашим дедом из крестового похода. Перед уходом Матильда успела распустить ей волосы, и они ниспадали с ее плеч волнующимся шелковистым покровом, кончавшимся намного ниже края табурета. Сестра обеими руками откинула волосы с лица и оперлась локтями на колени, обхватив ладонями подбородок.

 — Анна, ты всегда все знаешь. Скажи мне все, что тебе известно о рыцаре, которого мы видели утром… О том, рыжеволосом.

 — Я уже назвала тебе его имя. Это Ричард Плантагенет, герцог Аквитанский, и если он переживет своего отца, то станет королем Англии. Говорят, что он сильнейший и храбрейший из воинов христианского мира. Молодой Санчо убедил его приехать сюда, чтобы участвовать в турнире. Он давно добивался этого, но Ричард обычно занят настоящими сражениями. Вот, пожалуй, и все, что мне о нем известно.

 — Я хочу, чтобы он стал моим мужем.

 В этой комнате я провела долгие, долгие часы, расчесывая гриву ее волос и слушая тривиальные разговоры. Мне было семнадцать лет, я была почти на год моложе Беренгарии, и в течение семи лет, проведенных при дворе в Памплоне, вопрос о будущем браке сестры был постоянным предметом разговоров, сплетен и досужей болтовни. Наш отец, Санчо, был человеком весьма своеобразных представлений. В противоположность другим людям его ранга, он женился по любви и, хотя его очаровательная жена сошла с ума, оставался ей верен, за исключением единственного увлечения, печальным результатом которого стала я. И всегда открыто говорил о намерении предоставить всем своим детям возможность выбрать себе супругов. Руки Беренгарии, толки о чьей красоте не умолкали долгие годы, искали многие, в том числе и принцы, связанные династическими соображениями, которым хотелось видеть свою жену как можно более привлекательной, но Беренгария отклоняла все предложения, а отец не принимал никаких мер, чтобы направить ее фантазию в нужном направлении.

 В поведении Бланш, за которой я тайно наблюдала, было гораздо больше «знаков», любезных Матильде. В четырнадцать лет она удалилась в монастырь, где жила в качестве постоялицы, и вечно находилась в стадии готовности стать послушницей, но этого так никогда и не произошло. Бланш часто возвращалась в Памплону и вела с нами благочестивые разговоры о служении церкви, ела без удержу, сидела вместе со мной на турнирах, допускала легкий флирт с любым мужчиной, которому удавалось оказаться для этого достаточно предприимчивым, а потом вдруг опять возвращалась в свой монастырь. А молодой Санчо растрачивал время, бегая от одного двора к другому, с поединка на поединок, каждый раз безумно влюбляясь в какую-нибудь совершенно не подходящую для женитьбы даму и тут же в ней разочаровываясь. Отец словно не замечал всего этого. Очень странная королевская семья, с двумя принцессами, которые давно были на выданье, и принцем, не проявляющим никаких признаков заботы о наследовании престола.

 И вот теперь Беренгария наконец объявила о выборе будущего мужа, а я, ее побочная, единокровная сестра-уродка, просидевшая первые два турнирных дня в компании грумов и судомоек, вынуждена была сказать в ответ на ее признание:

 — Ах, дорогая, это непросто. Плантагенет уже несколько лет как помолвлен с принцессой Алис Французской.

 Большинство девушек выказали бы в такой момент разочарование. Выражение же лица Беренгарии почти не изменилось. Упоминавшийся мною дед, участник крестового похода, привезший с собой оттуда множество идей и с такой роскошью обставивший замок в Памплоне, однажды в присутствии матери Беренгарии, тогда еще девушки, как-то рассказал про обычай сарацинов надрезать у родившихся девочек веки, чтобы их глаза были похожи на глаза самки оленя, подобные распустившимся цветам. По его словам, именно этот обычай определяет безмятежную красоту восточных женщин, которая, уверял он, оставалась при них даже после удара шпагой или копьем, пронзившим тело. Много лет спустя, когда он умер, а мать Беренгарии родила девочку, любопытные сведения всплыли на поверхность ее помраченного сознания, в котором прочно засела мысль о том, чтобы надрезать веки ребенка на сарацинский манер. Случилось так, что отец, вернувшись после сицилийской кампании, привез с собой пленного сарацина — врача-хирурга (на Востоке обе эти профессии сочетаются в одном лице), умевшего делать такую операцию. Оказалось, что дед говорил правду. Выражение человеческого лица в большой степени определяется глазами и состоянием мышц вокруг них. Рот Беренгарии мог улыбаться, она могла надуть губы или изобразить кислую гримасу — глаза же всегда оставались широко распахнутыми, как два свежих цветка, и это превосходило всякое человеческое воображение. Если вы о ней ничего не знали или не смотрели на нее почти вплотную, было совершенно невозможно понять, что она в действительности чувствовала.

 Поэтому и сейчас Беренгария не выглядела ни разочарованной, ни даже хотя бы немного задетой.

 — Кто тебе сказал? — спросила она.

 — Мне — никто. Просто об этом говорили все — я имею в слуг, — пока я вчера и позавчера смотрела турнир.

 — Так, может быть, это неправда?

 — Может быть, но, скорее всего, так и есть. На достоверность сплетен слуг, хотя порой они слишком сгущают краски, обычно вполне можно положиться. — Итак, я сказала ей все, что мне было известно.

 — Я попрошу отца разузнать как следует, — проговорила Беренгария.

 Я почувствовала себя несколько виноватой перед отцом. Вряд ли, однако, Беренгарии, выжидавшей так долго, придет в голову фантазия потребовать себе в мужья помолвленного мужчину, но это уже не мое дело.

 — Так расчесать тебе волосы? — спросила я сестру.

 Больше мы не говорили о герцоге, но перед самым моим уходом она сказала:

 — Я буду тебе очень обязана, Анна, если ты сохранишь наш разговор в тайне. Я рассказала тебе об этом потому, что ты же, в конце концов, моя сестра, а мне хотелось с кем-то поделиться.

 Я заверила Беренгарию, что ее тайна — если это можно было так назвать — будет храниться свято, и я не кривила душой, потому что за семь лет при дворе слышала достаточно сплетен и видела их результаты. К тому же я вообще отличаюсь довольно замкнутым характером. Я пожелала Беренгарии спокойной ночи и оставила ее одну.

 Доверие сестры не обрадовало меня и не польстило мне — ведь она сказала, что хотела поделиться «с кем-то», а меня выбрала просто потому, что я вряд ли стану сплетничать, а также потому, что я могла располагать более подробными сведениями, чем любая другая из ее фрейлин. К тому же Беренгария понимала, что, узнав ее тайну, я не изменю своего отношения к ней.

 Однако постепенно, через месяц или около того, мой интерес к этой теме и к самой Беренгарии усилился. Она, как и намеревалась, поговорила с отцом, который также слышал о помолвке Ричарда и Алис.

 — Увы, мое сердце, ты опоздала, — сказал он. Но под нажимом дочери согласился с тем, что после этой помолвки уже прошло слишком много времени и представляется несколько странным то, что, хотя возраст обеих сторон намного превысил предел, при котором разрешалось жениться, такая возможность все еще не использована. В конце концов он решил разузнать все как следует, и то, что он узнал, свидетельствовало о довольно любопытном состоянии дела.

 Видимо, Алис послали в Англию ребенком для совершенствования в языке и изучения обычаев страны, королевой которой ей предстояло стать, и воспитывали вместе с дочерьми Плантагенетов. После того как она достигла брачного возраста, ее французские родственники неоднократно прилагали усилия к тому, чтобы отпраздновать ее свадьбу с Ричардом, однако возникал какой-нибудь предлог, и дату переносили на неопределенное будущее. Ричард, находившийся в самых скверных отношениях с отцом, что было вполне в анжуйской традиции, ни разу не съездил в Англию, а юный король Франции, брат Алис, недавно выказал недовольство по этому поводу и озадаченность ходом событий.

 Эти обширные сведения отец получил окольными путями и когда рассказал все Беренгарии, она заявила:

 — Значит, у меня есть надежда! Отец, если вы меня любите, попробуйте обратиться к самому Ричарду.

 Отец решительно воспротивился такой идее.

 — Поднимать этот вопрос означало бы, что мы не в курсе обстоятельств и незнакомы с процедурой. Мы в Наварре не так уж отрезаны от всего мира, чтобы не знать, что их помолвка формально не аннулирована, или делать вид, что ее вообще не существует.

 Однако Беренгария проявила большую настойчивость, и отец, никогда не умевший ни в чем отказать дочери, в конце концов решился и отправил в штабквартиру Ричарда в Руане кардинала Диагоса с приказом осторожно разузнать все обстоятельства и в случае, если они окажутся благоприятными, аккуратно прозондировать почву.

 Диагос, в высшей степени изысканный в манерах дипломатичный старик, очевидно, пропустил подходящий момент, или же сама тема была очень болезненной. В своем письме в Памплону он сообщил, что при первом косвенном упоминании имени Алис герцог Аквитанский схватился за алебарду и прорычал:

 — Клянусь распятием Христовым, что разрублю пополам того, кто еще раз напомнит мне о женитьбе!

 Такая реакция самым эффективным образом затормозила дальнейшие попытки. Но одновременно Диасос сообщил о новом слухе, согласно которому Генрих, очень не ладивший с Ричардом в делах управления Аквитанией, собирался женить на Алис своего младшего сына, Иоанна, с которым тот был в хороших отношениях. Говорили, будто Генрих рассматривал девушку как приз за хорошее поведение, а не как партнера по надежной помолвке.

 Беренгария ухватилась за это как за самую обнадеживающую весть и стала упрашивать отца написать самому Ричарду.

 — Он не достанет вас в Наварре, — сказала она, и никто не понял, были ли ее слова шуткой или простой констатацией факта, потому что ее голос и лицо ничего не выражали.

 Отец протестовал, но к тому времени сам уже начал интересоваться тайной, по-видимому, скрывавшейся за этой ситуацией, — как, кстати, и я — и после недолгих уговоров отправил требуемое письмо. Ответ был быстрым и резким. В нем говорилось, что герцог помолвлен с Алис Французской, и было добавлено, очевидно в ответ на какие-то слова в письме отца, что герцог не видит в письме повода для обиды, поскольку, будучи свободным, женился бы на любой девушке, принесшей ему приданое для финансирования планируемого им крестового похода.

 Ответ Ричарда поссорил отца с Беренгарией. Отец был в ярости:

 — Это письмо мелкого лавочника, а не рыцаря, и оскорбление несчастной женщины, на которой он женится. Выходит, он продастся любому, кто предложит высшую цену, подобно тому, как Джеим из Альвы продает услуги своего арабского скакуна. Выбрось из головы все мысли об этом вульгарном человеке! Типично анжуйское письмо! Все анжуйцы — выскочки, мелкие лавочники и готовы продать родную мать для удовлетворения своей алчности. — Он сказал еще много другого, не менее уничижительного, и под конец добавил: — Я не желаю больше ничего об этом слышать. Его письмо кладет конец тому, чего никогда не следовало начинать.

 — Отец, фактически письмо побуждает нас сделать блестящее предложение. И если вы меня любите, то воспримете его именно в этом духе и ответите ему, что если он женится на мне, то вы сделаете весомый вклад в его крестовый поход.

 Отец посмотрел на нее с неприязнью и тревогой и стукнул кулаком по письму.

 — Ты хочешь сказать, что по-прежнему желаешь его себе в мужья. Бесстыдница! И дура! С твоей-то красотой ты хочешь отдаться человеку, думающему только о мешке золота, который ты преподнесешь ему. Великий Боже! Беренгария, ты, должно быть, сошла с ума!

 Отец произнес эти запретные слова. И пока он стоял, пристыженный, с лицом, искаженным болью от собственных мыслей, Беренгария принялась проливать свои прекрасные слезы.

 Был ли то дар Божий, или просто результат действии небольшого ножичка Ахбега, но она умела плакать так, как на моей памяти не плакала больше ни одна женщина. Беренгария никогда не хлюпала носом и не сопела, лицо ее не искажалось, подбородок не морщился и не трясся. Просто вода наполняла широко раскрытые глаза и изливалась по щекам, и сестра в точности походила на розу, покрытую предрассветной росой. И в такие минуты никто не был в силах в чем-то противиться принцессе, а любая женщина, видевшая это, не могла не завидовать ей, располагавшей таким редким оружием. Правда, я должна сказать, что Беренгария пользовалась им не часто, что было с ее стороны довольно мудро, и реже всего — против кого-либо, кроме отца и молодого Санчо.

 Однако в данном случае она восстала не против формальных действий отца, но против его глубочайшего жизненного принципа — рыцарского духа. Вся эта история, по его мнению, была примером изощренного неуважения к невинной девушке. Я понимала, что если бы он когда-нибудь оказался на месте Ричарда и ему пришлось бы написать подобное письмо, он счел бы своим долгом добавить к краткому уведомлению о своей помолвке вежливые, пусть даже и неискренние, слова о том, что любит Алис и ценит ее выше всех женщин.

 Наш отец был романтиком и идеалистом и именно поэтому нежно любил свою сумасшедшую Беатрису и дал возможность дочерям вырасти непомолвленными. И именно поэтому старался — что было ошибкой, но в высшей степени гуманной, проявлять всяческую заботу обо мне, сделав меня полноправной герцогиней и обеспечив мою финансовую независимость. Но когда этот мягкий, сентиментальный человек упорствовал в своем решении — он бывал тверже любого, поглощенного сугубо земными заботами.

 — Я очень сожалею, моя розочка, но есть вещи, на которые я не могу пойти даже ради твоего удовольствия. И одна из них — предложение заплатить мужчине за то, чтобы он отказался от леди, с которой помолвлен.

 — Но я никогда не выйду замуж ни за кого другого. Если я не выйду замуж за Ричарда, то вообще останусь старой девой.

 — Не говори глупостей, — резко возразил отец, начиная искать спасения в гневе. — Ты ни разу не говорила с этим человеком и даже не разглядела его лица. Я был бы полным глупцом, если бы впредь пошевелил хоть пальцем, чтобы потакать подобной фантазии. И не пытайся убедить меня слезами! Ты просто упряма — упряма как железный мул, и мне следовало бы проучить тебя палкой.

 Я одобрила это точное и яркое выражение — «железный мул» — его стоило запомнить.

 В тот вечер Беренгария начала осаду с проверенного временем приема — голодовки, но оригинальность его на сей раз состояла в том, что голодовку начала осаждавшая сторона. Беренгария отказалась от завтрака, обеда и ужина, сказавшись больной и утверждая, что сама мысль о еде вызывает у нее тошноту. Она всегда ела меньше любого из всех, кого я знала, и отказывалась от чуть переваренной или недоваренной пищи; не дай Бог, если от блюда пахло дымом от плиты или к нему слишком часто прикасались руками при разрезании на куски. И горе было тому пажу, которому случалось чихнуть или кашлянуть, подавая ей блюдо, хотя бы и самое изысканное. Оно категорически отвергалось, паж получал строжайший выговор за чиханье и уносил еду нетронутой. Однажды, при неблагоприятном стечении обстоятельств, сестра в течение тридцати шести часов не съела ничего кроме корки хлеба, что никак на ней не отразилось, и поэтому меня вовсе не тревожил ее двадцатичетырехчасовой пост. Я не слишком волновалась и на следующий день. Беренгария наверняка образумится, думала я, голод сделает свое дело. Но нет! Настал и третий день. Я, хотя и скептически, ждала, что будет дальше. В ее комнату зашла Матильда, помогла ей улечься в постель и сразу же вышла — я могла поклясться на распятии, что она не принесла ей контрабандой ни крошки еды. К концу третьего дня на лице Беренгарии отразились муки голода, его залила болезненная бледность, а во взгляде появилась отчужденность, свойственная голодным нищим.

 Хотя Пайла, Мария и Кэтрин делали попытки узнать, в чем дело, и строили различные предположения, они старались держаться от Беренгарии на расстоянии, опасаясь, как бы ее болезнь не оказалась заразной. Одна лишь Матильда, готовая сама заболеть хоть чумой ради блага своей любимицы, да я, знавшая, в чем причина, входили в ее комнату. Должна признаться, мой интерес к этому был чисто академическим: как долго она протянет, прежде чем добьется от отца действий против его собственной воли? Мне было любопытно знать, что чувствует голодающий, и я, не привлекая к себе внимания, воздерживалась от еды целых двадцать четыре часа. Голод был отчаянным: мне так хотелось есть, что в конце концов я пошла на кухню и оторвала кусок мяса от жарившегося на вертеле оленьего окорока — оно обжигало пальцы и язык, было божественно вкусным, и я прониклась чувством самой глубокой жалости к голодным нищим.

 И все же Беренгария отказывалась от студня из телячьих ножек, приправленного свежими апельсинами, отворачивалась от мисок с хлебом, молоком и гвоздично-луковой заправкой и даже отодвигала в сторону бокал со сладким вином из Португалии. Действительно, железный мул!

 Наутро четвертого дня Матильда вышла из комнаты Беренгарии в будуар и сказала:

 — Я пойду и обо всем доложу королю. Это не обычная болезнь. Мне известны знаки. Так начиналось и у ее матери, да упокой Господь ее светлую душу. Его величество не пожелал взяться за оружие во время войны Кастилии с Арагоном, миледи очень тяжело переживала это и ничего не ела со среды до пятницы. Тогда я взяла прищепку для белья, силой раскрыла ей рот и влила бульона — она должна была либо проглотить его, либо захлебнуться. И госпожа выжила, а потом сошла с ума, к нашему с ним неизбывному горю. Теперь происходит то же самое. Мне знакомы эти знаки. Но на сей раз я не возьмусь за прищепку. Либо недуг пройдет, либо все будет так, как у ее матери. А теперь, ваша милость, посоветуйте, как лучше: чтобы королю сказала я или вы?

 По-своему я любила отца. Я обвиняла его в том, что у меня кривая спина, и упрекала за то, что была незаконнорожденной, но в целом радовалась жизни, еде и питью, комфорту, деньгам и свободе. В сложившихся обстоятельствах он делал для меня все, что мог. И очень часто развлекал меня.

 Безусловно, лучше было пойти к нему мне, а не Матильде с ее ужасными воспоминаниями, обидой и беспощадными предсказаниями. И я отправилась в его апартаменты и сообщила, что Беренгария не выпила ни глотка и не съела ни крошки за три последних дня и что, по моему мнению, будет голодать, пока он снова не напишет герцогу.

 На этот раз ответ Плантагенета отцу понравился, но огорчил Беренгарию. Герцог писал: «Приветствую моего дорогого брата и друга Наваррского. Будучи связан помолвкой, я не могу стать вашим зятем, но когда вы будете его выбирать, постарайтесь, чтобы этот человек разделял мои и ваши взгляды, и мы поднимем ваш штандарт вместе с нашими на стенах Иерусалима».

 — Вот видишь, — проговорил отец.

 — Вижу, — ответила Беренгария.

 — Но почему, — удивлялся потом в разговоре со мной отец, — он, давно помолвленный, не женится на этой девчонке? Пусть герцог постоянно на войне, но ведь он наследник английского престола. Почему он не женится и не сделает ей детеныша? Видит Бог, здесь кроется какая-то тайна. Наверное, мне следует выдумать какое-нибудь поручение и послать в Лондон Сатурнио. Уж он-то все разнюхает.

 Так кардинал Сатурнио отбыл к вестминстерскому двору, с приказом завоевать максимальное расположение. А Памплонский двор затих! В Беренгарии что-то надломилось. Она больше не была красивой, избалованной любимицей, которой все сходило с рук. До того момента она напоминала маленькую девочку, которая рассматривает на ярмарке яркие, сверкающие игрушки и настырно кричит: «Хочу того, мне нужно то, это мое!», а потом узнает, что все это принадлежит побывавшему здесь раньше нее покупателю. А я, целых семь лет завидовавшая сестре и даже ненавидевшая ее, потому что она была стройной, красивой и полноправной принцессой, — я в конце концов прониклась к ней жалостью. Мне было ясно, что ничто ее не радовало, ничто не занимало, кроме этого рыжеволосого, недосягаемого Плантагенета, помолвленного с Алис Французской.